— Чрезмерное любопытство, папаша… — вступился патологоанатом, — так что, папаша, оно жизнь сокращает.
Со Степанычем за его долгую жизнь часто разговаривали грубо, а потому он не реагировал на таких посетителей вовсе… Пропустил и забыл…
— Откуда у вас студенческий билет? Вы же его утеряли? — поинтересовался Ахметзянов, поднимаясь по лестнице.
— Не знаю, — пожал плечами молодой человек. — Обнаружил в кармане.
Ахметзянов посмотрел на студента Михайлова подозрительно, как на фальшивомонетчика, но смолчал…
Выяснилось, что показываются они не одни. В крошечной гримерной возле двадцать второй аудитории собралось человек пятнадцать обоих полов. Они о чем-то непрерывно говорили, создавая «гур-гур». Ни девицы, ни молодые люди никаких стеснений не имели. Переодевались скопом, не прикрываясь, но и не глядели на наготу, привычные до нее за долгие балетные годы.
«Гур-гур» неожиданно прекратился.
Сначала Ахметзянов не понял, что произошло, так как был напряжен скоплением обнаженных женских тел, коих сам повидал великое множество, только мертвых. А сейчас крохотные грудки, тощие попки и каменные животы намагничивали взгляд прозектора, как ни старался он его отводить.
А «гур-гур» смолк оттого, что студент Михайлов, совершенно не стесняясь, как будто сам всю жизнь в балете прожил, скинул с себя брюки и черный свитер под горло, явив народу прекрасную наготу своего тела. И женщины, и мужчины разглядывали его с завистью, каждый пол завидовал чему-то своему, что анализировать не слишком интересно, тем более что показ начался.
Студент Михайлов сидел у окна и ждал своей очереди. Он не видел, как волнуется Ахметзянов, а патологоанатому, истекающему потом, казалось, что молодой человек не от мира сего, попросту психически ненормален, хотя все гении ненормальны.
Ожидание длилось более часа, прежде чем ассистентка назвала фамилию «Михайлов». Они вошли в аудиторию, которая оказалась достаточно просторной, вся в зеркалах, а казалось, что просматривающие, коих было пятеро, удвоились своими отражениями.
— Это сын Аечки!
Полный пожилой человек с платком вокруг шеи был очень похож на грузную бабушку и повторял, тыча пальцем:
— Аечки это сын!
— Какой же это Аечки? — громко спросила старуха с прямой, как стенка, спиной.
— Ивановой! — пояснил Альберт Карлович. Старуха на миг задумалась.
— Так что, это твой сын?..
— Фу, как нехорошо, Лидочка!
— Нет-нет, — вскинулся Ахметзянов, глядя почему-то на концертмейстера, сидящего за роялем. — Отец у меня военным был…
— Он — импресарио! — продолжал тыкать в Ахметзянова пальцем Карлович. — А это его открытие!
— Ему же лет тридцать! — еще громче произнесла старуха. — Он же старик!
— Тогда ты, Лидочка, мамонт! — вступился за протеже Альберт Карлович.
Впрочем, старуха нисколько не обиделась, а поинтересовалась, чем молодой человек собирается порадовать комиссию.
— Он импровизировать будет, — объявил Ахметзянов.
— Импровизировать? — удивилась старуха. — А на какую тему?
— А на какую станет угодно господину концертмейстеру!
На этих словах пианист ожил и объявил что-то из Шостаковича, чрезвычайно трудное. При этом его губы растянулись в коварной улыбке.
— Ну что ж, пожалуйста, — безо всякого энтузиазма согласилась Лидочка, настроенная на очередную посредственность.
Концертмейстер вскинул голову, словно являлся обладателем длинной шевелюры, вознес руки над инструментом, затем неожиданно вонзил пальцы в клавиатуру. Раздался взрывающий грудь аккорд, и студент Михайлов, господин А., крутанувшись вокруг собственной оси, прыгнул!..
Казалось, после того, как песчаный карниз обвалился, погребая под собой медвежью тушу и с пяток падальщиков, звериной душе можно было преспокойно отбывать в чужие измерения. Но тем не менее крылатая не спешила, сидела неподалеку, вовсе не боясь лучей жаркого солнца.
А он лежал под грудой песка, и, пожалуй, такая гибель была для него наилучшим выходом.
Бессознанный, придавленный песочной тонной, почти насмерть отравленный укусом скорпиона, медведь почти не дышал. Не проносились перед глазами бредовые картины, и можно было смело констатировать смерть, если бы не она, помахивающая крылышками, бестелесная…
Лишь вечером, когда стало прохладно, она пролетела сквозь песок и вошла в медведя через левое ухо, а еще чуть позже заняла свое привычное место, где-то за грудиной. Спустя некоторое время он пришел в себя, ощутив во рту огромную опухоль, из-за которой дыхание прорывалось со свистом. Хорошо, что в момент падения песчаного гребня его тело согнулось, голова от боли уткнулась в живот — там и остался воздух, которым он дышал в беспамятстве.
Сейчас ему пришла мысль — почему его телу приходится так мучительно существовать? За что?..
Но, как и всякое животное, медведь не мог давать ответов, а потому попробовал встать на ноги, испытав при этом ломоту в каждой кости и косточке. Песочный завал лишь едва шелохнулся, наполняя пасть и уши мириадами песчинок.
Но не для того он пришел в себя, чтобы умереть сейчас. Видимо, душа за что-то там потрясла во внутренностях, и медведь последним усилием рванулся, выгнул могучую спину, напрягая мышцы до разрыва, и стал медленно подниматься на задние лапы, пока наконец песок не ссыпался с него и он не оказался — дрожащий и слабый, как при рождении, — под огромной луной.
Медведь хотел было зарычать, но забитая пасть лишь вывалила песок, а одна из песчинок попала в дыхательные пути, и животное закашлялось, благодаря чему песок полетел не только из пасти, но и из ушей. Если бы он мог, то пожелал бы себе смерти, но инстинкт самосохранения не позволяет животным умирать по собственному желанию, вероятно, потому, что для них ада не предназначено.